Крестики-нолики

АВТОР: Мать Метели
БЕТА: ddodo; ГАММА: Аlastrionа

ГЛАВНЫЕ ГЕРОИ/ПЕЙРИНГ: OFC
РЕЙТИНГ: R
КАТЕГОРИЯ: gen
ЖАНР: angst

КРАТКОЕ СОДЕРЖАНИЕ: история про Человека Который Никуда Не Хотел Вмешиваться. И всё-таки вмешался. Всем людям, кто бы они ни были, "светлые" или "тёмные", нужно одно - быть выслушанными. Кроме того, на войне не получается остаться в стороне, а делать своё дело можно, даже волею судеб оказавшись на "тёмной" стороне.

ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ: ненормативная лексика, насилие.

КОММЕНТАРИИ: Посвящается софандомнику и другу ddodo. Дополнялось воспоминаниями о Дм. С***, контрактнике, В. Н***, ветеране афганской войны, и его двух перепелах, военвраче Nari_hp, ветеране Второй Чеченской войны, и о себе самой, хоть я и не ветеран.

ЦИКЛ: "Сказочки мамочки Близзард". История третья.


ОТКАЗ: То, что принадлежит J.K.Rowling – то её, а что моё – то моё. Никакой прибыли не извлекаю.




В тихую гавань идут корабли,
В воле стихии, вдали от земли.
Люди, молитесь в спокойном порту,
Чтобы создатель отринул беду.
Мать Метели (с)

"Ну у тебя и имя", – говорит ей как-то коллега.

О, да. Чумовое имя, особенно для госпиталя Святого Мунго. И особенно для военного времени. Для всего вместе. Ну, это уж они напридумывали не пойми что. Кто-то сказал первый, да так и пошло. Вообще-то её зовут Адель. Колдомедик Адель Дельфингтон – обычно это произносится зану-у-удным голосом, а указательный палец при этом поправляет съехавшие на нос очки. Конец фамилии – вообще словно нехилый насморк начался. А сокращённо – Ада. А ещё сокращённее – Ад. Буквой "А" ведь зваться не будешь. Доктор Ад. Мерлин великий, ну как смешно! Юмор в духе предка – Николаса де Мимси Дельфингтона. До сих пор шутит, только уже в бесплотном виде. Видите ли, смешно ему, как первоклассники пугаются, созерцая почти отрубленную голову. Обхохочешься! Только не показывает он этого. И Адель не показывает.

И обхохотаться – если только про себя, да и то – больно надо. Никому не должно быть дела, что именно ей смешно, а что нет. Кто-то обидится, кто-то не так поймёт – люди вечно всё понимают не так – и пошло-поехало. Кому от этого лучше? Уж точно не ей. Вот и сегодня – очередной прикол: "Ты прямо как Альбус Дамблдор", – ну надо же, осенило. "Или как Армия Дамблдора", – того лучше. Верх остроумия. Просто шутка недели, не иначе.

Нет, увольте. Никаких армий, пожалуйста. Ни Альбуса Дамблдора, ни… Того-Кого-Нельзя-Называть.

Нет, она НЕ БОИТСЯ кого-то там как-то назвать. По имени, если быть точным. Вот, пожалуйста, может и назвать. А может и нет. Это её личное дело. Она просто не хочет никуда вмешиваться. Если бы хотела, то уж точно работала бы не здесь. Как вот если бы всё-таки решилась научиться плавать, то непременно научилась. И вообще, с чего взяли, что госпиталю Святого Мунго должно быть какое-то дело до войны? Лично она просто занимается тем, что лечит людей. Не спрашивая, кто они и откуда. Конечно, если бы захотела, то спросила бы, о чём речь! Но зачем? Люди людьми, война войной.

Она идёт где-то там, словно за стеклянной стеной. Врывается, конечно, периодически – передовицами из "Пророка", обилием пациентов с травмами от боевых заклятий. И что теперь? Жизнь на этом не кончается, по крайней мере, не должна. Потому что пройдёт и это. Конечно, Адель иногда читает первые полосы газет, вернее, проглядывает по диагонали – просто чтобы быть в курсе того, что происходит. Чтобы знать, в конце концов, кого и от чего ей, возможно, придётся лечить в этот день. Будь её воля, она запретила бы эти газеты, да и газетчиков к Мерлиновой матери. Сборище идиотов. Не объективную истину отражают, а за сенсацией гонятся. Чтоб романтики всякие читали – и, конечно, выбор делали. Ну, нет! Это к кому угодно – только не к ней. Романтично, дальше некуда – не делом заниматься, а силой доказывать не пойми что не пойми зачем. Смотреть со стороны интереснее. Смешно иногда. Как будто опыт в пробирке. И боль человеческая – накрывает порой так, что, кажется, не вынести. И она всегда разного цвета, как зелья в хрустальных флаконах.

Но без разницы – кажется, не кажется. Работа есть работа. Есть плюсы и минусы, есть чёрное и белое. Где-то там, не так чтобы рядом. Это нейтральная полоса, до которой долетает лишь шум прибоя и дуновение ветра с той или с другой стороны. А прозрачная стена – это стекло-линза на самом верху башни над этой полосой. Длинная песчаная коса, выдающаяся далеко в море. А в конце косы – что там? Маяк, наверное. Старый как мир. Она сидит над снятым с какого-то разбившегося о скалы судна пергаментом, потемневшим от старости. Смелого судна. Глупого. Её работа – бесконечная, как этот пергаментный свиток. Длинный список – поблёкшими чернилами по шершавой поверхности. Потрескивает свеча в позеленевшем подсвечнике, и едва доносится грохот шторма о скалы. Он где-то там, далеко – и хорошо. Ведь она никогда не умела плавать…

Эк фантазия разыгралась! Вовсе не прибой, откуда тут взяться прибою? Всего только нудный осенний дождь.

Хотя она любит пергаментные свитки. Особенно старые, исчерченные выцветшими чернилами – неизвестно кем, когда и где.

Промозглая лондонская осень тоже где-то там, наверху – Адель и её-то видит мельком, только когда с негодованием замечает на полу грязные следы с влипшими в глину жёлтыми листочками акации. Интересно, почему именно акации? Наверное, когда-то глаз один раз зафиксировал эти листочки, и теперь всё ярко-жёлтое, перемешанное с глиной, – это акация. А ещё, может, потому, что такие кусты растут около её дома, и она к ним попросту привыкла.

К вечеру госпиталь замолкает. Адель со вкусом потягивается – накрахмаленная одежда приятно хрустит, как снег зимой. И так же приятно пахнет – свежестью. Хватит. Домой. Кофе. Камин. И книга. И тишина. Ти-ши-на.

Смена закончилась, и круглые плафоны под потолком гаснут один за другим. Адель, чуть не приплясывая, движется к выходу и мгновение спустя уже стоит под моросящим дождём. Чудесный день, чудесный вечер. Наконец-то всё кончилось. Устала, да. Ещё минуту назад она переодевалась, ощущая под пальцами полированную дверцу дубового шкафа для верхней одежды, и краем уха слушала, как двое коллег режутся в "морской бой". Порой они входят в раж, и крики: "Е-один – убит, Дэ-четыре – ранен" разносятся чуть не по всему зданию, нервируя пациентов.

– До свидания, – вежливо говорит Адель с некоторым сарказмом, просто ради того, чтобы сказать. Она знает, что её сейчас вряд ли кто-то услышит.

– Же-шесть. – Сметвик отменный семьянин и превосходный целитель – а пятерню во всклокоченную шевелюру запускает, как школьник. Романтик, чёрт возьми!

– Не попал! Ноль! – радостно вопит второй, размахивая очками.

Вот интересно – в Нью-Касле и Дублине слышали, что ноль? Ещё ж не все знают. Вот ведь, в крестики-нолики ещё сыграйте, затейники!

Адель уходит в бросок аппарации, с облегчением оставляя всё это за спиной. До завтра.

Дорожка к дому еле видна в сумерках. Плитки обледенели, того и гляди поскользнёшься и упадёшь носом в землю. Она – да и носом в землю? Смешно. Адель улыбается – шутка в стиле прапрапрадедушки Николаса – и сходит с дорожки на газон. Уже видны тяжёлые зелёные шторы в окнах – такие уютные, домашние. Чаки – певчий кенарь – наверняка опять расплескал из поилки всю воду, а цветы тянутся изо всех сил, пытаясь заглянуть в его клетку и страшно завидуя. Справа… о, нет… вот чёрт! Мерлин, только не это! Адель поправляет очки, с негодованием насаживая их на нос, будто они виноваты во всём, что она видит. Голые ветви кустов смяты и поломаны, один мусорный бачок перевернут, и содержимое наполовину вывалилось на землю. Что за дьявол?! А было всё так хорошо!

Вечер перестаёт быть просто вечером. И она ненавидит это его идиотское превращение в Дурацкий Вечер. Как приговор, чёрт возьми. Кому тогда нужен Дурацкий Камин и Дурацкий Кофе?! И даже Чаки?

И это просто из-за поломанных кустов. Нет, так нельзя, с этим надо что-то делать. Пусть будет потом. Всё – на потом. За последнюю неделю на неё и так свалилось слишком много. Адель открывает дверь и входит. Всё как всегда. Как всегда – да не как всегда. Её раз-дра-жа-ет сломанная акация, потому что она должна быть непременно целой, и бачок должен стоять на своём месте. Вечно что-то случается, когда рассчитываешь всего лишь на спокойный вечер с книгой. Хорошо, всё завтра, ведь она уже решила.

Чаки начинает весело подпрыгивать в клетке, а потом и вовсе вспархивает и повисает на стенке, уцепившись лапками за прутья. Опять разлил всю воду из блюдечка. Цветы на подоконнике с тихим шорохом просыпаются. Любопытные. И наверняка жутко хотят что-нибудь съесть. Вернее, кого-нибудь, и желательно живого.

Адель опускается в кресло и вытягивает ноги. Сейчас. Совсем чуть-чуть. Крошечный кусочек вечера – на то, чтобы не думать вообще ни о чём.

Тихий шелест… шорох… Нет, не цветы. Адель как раз открывает глаза, чтобы увидеть что-то тёмное за окном. А потом светлое: прямо совсем рядом – чьи-то пальцы. Сжимаются в кулак, медлят секунду, словно сомневаются. А потом кулак стучит по стеклу, и оно почему-то отзывается звоном металла. Кольцо на пальце, вот оно что. Цветы вздрагивают и шарахаются от окна. Вместе с горшками соскочили бы с подоконника, если бы могли. Адель и сама вздрагивает, она никого не ждёт. Хотелось бы посмотреть на человека, который бы не вздрагивал вечерами в военное время от неожиданного стука в окно.

Да, но ей-то нечего бояться. Или есть чего? Адель сама не знает. Она просто колдомедик на нейтральной полосе. За стеклом-линзой маяка, в компании длинного свитка. Разберутся и без неё. Тем более что может сделать она – не боец, не политик, не чиновник, слава Мерлину?

Цветы вдруг начинают размахивать листьями так, что на подоконнике поднимается маленькая буря. Адель вздыхает – кто-то знакомый, значит. О вечере с книгой придётся забыть.

– Ты?! – спустя пару секунд. И не узнала сразу – и испугалась, что цветы ошиблись. Нет, не ошиблись. – Лавгуд, что с тобой?!

Он застыл в дверях, словно что-то мешает пройти дальше порога. Пальцами цепляется за дверной косяк, а рука вся в чём-то буром. Кровь, перемешанная с землёй. И одежда в таких же пятнах, только земли больше, точнее, грязи, будто он валялся в сточной канаве. Очки съехали набок, одно стекло треснуло.

– С очками что? – почему-то первым делом спрашивает Адель.

– Палочку… потерял, наверное. – Да уж, с Лавгуда станется.

Он делает шаг вперёд и чуть не падает ей на руки. Адель прикасается к тёмному пятну на куртке – липкому, пахнущему металлом. Кровь. Много крови.

И тут Адель словно накрывает стеной боли – беспросветной, сплошной, синего цвета, и с маленькими прозрачными капельками, похожими на дождь. Они шлёпаются на эту густо-синюю даже не стену – полусферу – и расплываются кружочками.

Прозрачными, как слеза, которая выползает из-под очков и прочерчивает дорожку по грязной щеке.

– Больно. Помоги, – говорит он, как ребёнок, упавший и ободравший в кровь коленки.

– Держись, – она еле доволакивает его до дивана. – Помогу, куда ж я денусь?

Рифлёная обивка дивана – чуть-чуть реальности. Она зелёная, зелёная, зелёная, чёрт возьми, почти как листья "Мать-и-Мачехи" и такая же ворсистая. Или как бархат штор. Тяжёлый, но домашний. Такой, чёрт возьми, домашний. Несмотря на то, что цвета совсем не её Дома.

Адель насилу отталкивает от себя эту синюю стену. "Может, синяя – потому что Равенкло?" – думает она, лихорадочно шаря по полкам шкафчика с зельями. Банки-колбы и зелья – дезинфицирующее-заживляющее-восстанавливающее-укрепляющее. Нет лишних движений, и количества точно отмеренные – ни каплей больше, ни каплей меньше.

– На тебя напали? – Адель морщится, когда он дёргается под её рукой. – Потерпи, пожалуйста!

– Терплю, – послушно отвечает Лавгуд.

Лавгуд. Да, просто Лавгуд. Притащивший на первое свидание глиняный горшок с плотоядным любопытным цветком. Он чуть не разбил горшок и чуть не лишился пальца. Потом горшков стало два, потом три. Цветы полюбили Адель, а Адель полюбила цветы. А Лавгуд полюбил совершенно другую девушку.

Просто Лавгуд. И просто Дельфингтон. В Равенкло все зовут друг друга по фамилии. Не разделяя на мужчин и женщин. Так проще.

– Ты не ответил, – настойчиво спрашивает Адель. Он, постанывая, переворачивается на бок и шарит в кармане. Кусочек блестящего металла. Всего лишь.

– Подумал, наверное, пригодится. Починить. Фотоаппарат разбился, – и вертит, вертит в руках сверкающую штуковинку, словно загипнотизировать хочет.

– Ты не мог бы всё же объяснить мне, – Адель отнимает у него детальку. – Как это понимать?

– Ведь война, Дельфингтон, – а она смотрит, не отрываясь, на слезу у него на щеке. – Она и до меня добралась.

– Просто лежи, – настойчиво произносит Адель, видя, что он порывается встать. – Война – не дракон, не боггарт и даже не волк. Насколько я понимаю, она не будет бегать за тобой в материальном обличии и уговаривать, чтоб ты не проходил мимо.

– Я завёл себе цыплёнка, – говорит он. А пальцы вздрагивают и перебирают что-то невидимое, словно всё ещё вертят металлическую штучку. – Знаешь, он такой маленький. Его здорово брать в руки, просто чтобы услышать трепет его сердца. Частый такой, а сам он – и весит-то не больше галлеона – сидит у тебя в руках. У меня дома живёт цыплёнок, – повторяет он – и Адель понимает, что что-то произошло, может, этот цыплёнок умер? – Маленький. Понимаешь, просто прийти и услышать его писк. Это здорово, ты даже не представляешь, как. Приходишь, а он уже там, ждёт, и ты слышишь, как он пищит.

Лавгуд опускает голову на скрещенные руки, из-под очков течёт уже не одна слеза – он плачет, но не хочет, чтоб Адель видела это. Вздрагивающие пальцы – как барьер. Пусть обман, пусть иллюзия – что она не увидит, что большой, сильный мужик плачет и говорит о цыплёнке.

– Может, просто расскажешь мне об этом? Что с ним? – она спрашивает так мягко, что, кажется, слова текут – сквозь эти пальцы, сквозь грязную, в пятнах крови одежду, – прямо к сердцу.

– Ты знаешь, я его убил, – он поднимает на неё взгляд. – Не цыплёнка, нет. Просто какого-то парня, с той стороны. Я не хотел вмешиваться, Мерлин мой, КАК же я не хотел…

– И вмешался, – говорит Адель. Снимает очки и прикусывает дужку.

– Вмешался, – отвечает он. Подтверждает, вернее, беспомощно глядя на неё. – Все вмешались. Я просто старый идиот. А у него просто была в руках палочка, Дельфингтон, понимаешь. И он уже нацелил её на меня. Что мне оставалось делать?

– Что оставалось, то и сделал, да? У тебя сработал рефлекс.

– Я только потом увидел, что ему и лет-то… – тихо продолжает Лавгуд. – Он знает Непростительные, у него Метка на руке, в конце концов. Но лет ему не больше, чем Луне, понимаешь, Дельфингтон? Я не хотел, я не разглядел, так вышло... ну кто же мог знать, что так выйдет...

Адель сидит и слушает, вертя в руках очки. Грызть и сосать дужку, будто она из карамели сделана – дурная привычка, ещё со школы. Но зато она не курит. Многие стали курить с приходом тёмных времён – обычные маггловские сигареты и самокрутки с табаком, кто подешевле, кто подороже. Но ей ведь это ни к чему, так?

– Понимаешь, я должен был его убить, потому что он был с той стороны, потому что он убил бы меня, если бы я не убил его. Но я не знал, что он так молод, клянусь, не знал, Дельфингтон, я только потом это понял. Ты мне веришь?

Она кивает. Что толку, верит она ему или нет? Просто не надо было вмешиваться, сидел бы дома, как она, издавал бы свой журнал или что там – Адель не совсем уверена, что хочет вспоминать, что именно там было.

– Ты вмешался, – она со вздохом выпускает изо рта дужку очков. – Позволь спросить, зачем?

– Не знаю, – очень на него похоже. – Я старый дурак. Просто не смог сказать нет.

Пламя свечи мечется от сквозняка, блики света пляшут на серебристых обоях. Колбы с зельями на столике – как драгоценные камни, сияющие изнутри каждая своим собственным неповторимым светом. Стена синей боли всё дальше, дальше, вот она исчезает совсем во мраке промозглой осенней ночи, растворившись в низком небе и смешавшись с клубящимися тучами. Но остаётся ещё нечто – то, что уже никогда не уйдёт, Адель чувствует это нечто – так же, как чувствует боль. Нечто? Трещина в стекле очков? Цыплёнок? Блестящая деталька с пятном крови? Дыхание ледяного шторма?

– Просто расскажи мне что-нибудь, – слова сами рождаются в голове, Адель даже не успевает остановиться, как говорит это.

И он рассказывает. Цыплёнок, цыплёнок, цыплёнок – всё опять начинается с этого цыплёнка, а потом много боли, и крови, и пепла, и смертей. Адель даже не знает, чьих смертей. Да и не всё ли равно – в смерти равны все. Расширенные зрачки, в которых отражается зелёный огонь Авады, и безысходность, и безнадёжность на бесконечном пути в никуда.

Лавгуд держит её за руку, и она чувствует, как вздрагивают его пальцы. Синий вечер заползает в комнату, но эта синева – уже не его боль, а покой – под яркими осенними звёздами на прояснившемся небе. Пахнущий опавшей листвой, жёлтой, как пух ждущего его цыплёнка.

Она провожает его утром, дав с собой пузырёк с зельем, который он неловко суёт вверх дном в карман вычищенной куртки, и клочок пергамента, где записано, сколько зелья и когда он должен выпить. А потом Адель долго смотрит ему вслед, и крошечные листочки акации, которые срывает осенний ветер, залетают через открытую дверь и жёлтыми ноликами ложатся на пол…



Проходит время. Да нет, разве ж это время? И разве проходит? Пролетает. Она замечает это только по положению стрелок на циферблате часов. Сырой ветер срывает с акации последние листья и заметает их в щели между плитами дорожки. И около бордюров – горы ноликов, жёлтых и мокрых от осеннего дождя. Отживших короткое лето. Беспомощных в своём одиночестве на пути к смерти под холодным покровом зимы.

Дождь без конца – нудный, как скучный учебник. Когда знаешь, что книгу надо прочесть, хоть умри, и откладываешь до последнего момента, но всё равно читаешь и читаешь – до последней страницы, просто потому что надо.

Она успевает посмотреть на дождь краем глаза, когда выходит из дома и быстро, чтоб не промокнуть, аппарирует к госпиталю. И чёрт с ним, что скучно. Некогда. Дождь дождём, работа работой. А вечером обратно – очередной быстрый бросок, чтобы не тратить время и не мокнуть. И вечера – нет, вовсе не похожи на такой учебник. Остаться одной, после всего этого, и – кусочек жизни только для себя. Ну, может, ещё для Чаки, цветов и самого дома. Остова корабля, зарывшегося носом в песок нейтральной полосы у подножия маяка.

Входная дверь в потёках воды. Не дождя – просто влага выступила каплями, собирается в струйки и стекает вниз.

– Стой где стоишь, – Адель чувствует, как ей в спину упирается что-то твёрдое. Волшебная палочка, похоже. – Не дёргайся. Никаких резких движений.

Да она… хм… и не собиралась, в общем-то… эээ… дёргаться. А голос женский. И запах – лаванды и вишнёвого табака.

– Дверь открывай, – щелчок замка и уютное тепло прихожей.

– Проходите, – тоном радушной хозяйки.

Она и вправду не боится. Чего? Avada Kedavra?! Трудно бояться смерти, когда видишь её… ну, хорошо, конечно, не пять раз на дню, но довольно-таки часто.

Тяжёлое дыхание сзади. Адель оборачивается. Двое.

– Не боишься? – какие пустые глаза. Как в колодец заглянула.

– Вас? – вот зараза, вылетело всё-таки! Может быть, это прозвучало не очень вызывающе? Грязная мантия у второй пропиталась кровью, Адель только теперь замечает.

И её прошибает волна боли – не собственной, а боли, что испытывает сейчас та, что перед ней, – еле-еле уже стоит, одной рукой опершись о стену и пачкая светло-серебристые обои в дурацкий цветочек собственной кровью. Мазки от пальцев – как будто кистью провели – расплываются по бумаге и сливаются в одну широкую полосу, красную, махровую по краям, даже не полосу, а пятно. И сама боль – красная, как это пятно. Туманит сознание, впивается в мозг сотнями острых копий, выпрыгивающих из этого клубящегося багрового облака.

Адель почти ничего не видит – только эту руку со сведёнными болью пальцами, судорожно вцепившимися в стену, где и держаться-то не за что. Пальцы скользят на красном пятне, и Адель еле успевает подхватить женщину под вторую руку – автоматически, не думая – кто это, как это. Не думая ни про глаза её спутницы, ни про нацеленную на неё палочку. Почему-то. Ну почему? И брызги шторма – уже не где-то там, а здесь, того и гляди, унесёт в открытое море.

– Нас-нас. Кого ж ещё. Не боишься? – да отчего она должна… ах, да, понятно, кажется. Ну, точно: чёрная татуировка. На левой руке. И лицо такое знакомое – она глядит с каждого столба и первых полос "Пророка" – Беллатрикс Лестранж.

Какой-то новый звук раздаётся в тишине прихожей. Будто течёт что-то. Так оно и есть – кровь, капает, как вода с крыши весной, уже и лужица на полу набралась.

О, нет, Святая Моргана, ну, пожалуйста, чуть-чуть реальности, глоток сырого воздуха с запахом дождя и прелых листьев. Немного дождя и таких… ЕЁ листьев, потому что красная стена накрывает, как могильная плита. Хватит тишины, нарушаемой только звоном чьего-то кольца о металл ограды. Хватит яростного шторма – раздирающего в клочья домашнюю тишину нейтральной полосы и поглощающего обрывки своей тишиной, красной и липкой, как кровь.

– Так. Уложим, что ли, для начала, – предлагает Адель, с трудом продираясь сознанием сквозь багровый болевой мираж с этими маленькими серебряными копьями-молниями. – Что это было? Режущее? И – нет, не боюсь. Боюсь, что пол совсем испортите.

– Да, режущее. Какое-то. И Crucio, конечно, – Лестранж оглядывается. – Колдомедик?

– Колдомедик, да, – краткость – сестра таланта.

– Поможешь, значит, – уже не спрашивает. Поняла. – Тебя как звать-то?

– Помогу. – Пропитавшаяся кровью мантия шлёпается в угол. – Адель, Ада, Ад – как вам будет удобнее, – автоматически говорит Адель, думая уж точно не о том, как к ней будут обращаться.

– Значит, доктор Ад, – цепкий взгляд с головы до пят, будто к полу припечатывает. Тяжёлый взгляд. Нехороший. Потому что никакой. Потому что глаза пустые, и волна накатывает то серая, то чёрная, а то такая же красная, но всё равно пронизанная режущим металлом крошечных молний. Так накатывает, что ненавистью и безысходностью чуть с ног не сбивает. И хочется лечь и даже не ползти – просто лежать.

– Можно и так. - Адель замечает, что Чаки в клетке сидит как пришибленный, хотя обычно его не заткнёшь – такой голосистый. И так странно слышать здесь тишину. Бархатные темно-зеленые портьеры на окнах не шелохнутся, цветы с интересом прислушиваются к тому, что говорит хозяйка, замерли, будто они – гербарий в горшках. И воздух – ощутимо плотный, хоть ножом режь. Тугой звон стекла – колдографии в рамках – и рамка об рамку, стеклянным краем. Хорошо, что не бьются, у… хм… мадам Лестранж дрожит рука. Совсем чуть-чуть, однако. Хотя чего там, всего-то лишь – пара колдографий. Папа в хогвартской школьной форме, мама – в обычной магглской.

– Фамилия? – резко спрашивает Беллатрикс.

– Дельфингтон, – как на допросе.

Её взгляд несколько смягчается. Но всё равно режет, словно стекло. Как рамка для старой колдографии.

– Дельфингтон де Мимси, – поправляет строго, как на уроке. – Хороший род. Был.

– Я не играю в эти игры, – говорит Адель. – Я вас узнала.

Не заводиться. Только не заводиться. На выдохе. Что с того, что полукровка? Ума от чистокровности не прибавится. Его как раз хватило, чтоб не вмешиваться. В отличие от всех них. Беллатрикс, не отрывая взгляда от Адели, начинает шарить в кармане. Пачка сигарет, всего лишь. Сигареты – тонкие, коричневые, с запахом и цветом вишнёвого дерева.

– Посмотри, что там с ней, – конечно, зачем на "вы". Тем более сейчас. Уже и диван, наверное, весь кровью пропитался. Зелёный бархат обивки в тёмных, почти чёрных пятнах. Ничего страшного, уберём. Всё поправим. А боли столько, что затапливает комнату, как мрак. Осенний, промозглый, с комендантским часом и серебряными молниями – звоном подкованных железом солдатских ботинок.

По комнате плывёт сигаретный дым. Но от этой боли, которая везде, он становится приторным. Как люди не чувствуют того же, что и она? Адель слышит, как ножки стула скользят по полу. Беллатрикс придвигает его к стене и устало откидывает голову, прикрыв глаза.

– Зелёное и серебряное, – сквозь зубы говорит она – так тихо, что Адель еле слышит. – Почему зелёное и серебряное, док? Вы учились в Слизерине?

– В Равенкло, – отвечает Адель. – Бронзу не очень люблю. Окисляется.

Она хочет было спросить, как зовут ту, другую, но понимает, что – да, боится, что ж теперь поделать. Да и какая, в сущности-то, разница?

Тонкая и белая – будто восковая – рука с клеймом свесилась почти до пола. Вот и хорошо. Не то чтобы Адель боялась каких-то там знаков, меток и прочего. Нет, не боится. А может быть, и боится. Сама не знает.

Правая рука в наколках до локтя. Ползущие твари, летящие твари. А что она хотела – розовых сердечек? На запястье браслет. Адель берёт перепачканные кровью неподвижные пальцы и подносит руку ближе. БУДТО БЫ браслет. Вязь из маленьких плюсиков. Как вышивка крестиком. Странный браслет, неровный какой-то – большей частью на внутренней стороне запястья.

– А это что? – спрашивает она у Лестранж. Та открывает глаза, и Адель понимает, что Беллатрикс уже почти спала. Мутным взглядом смотрит туда, куда указывает Адель, видимо, пытаясь понять, о чём речь.

– Нравится кому-то из ребят, а я не возражаю, – голос невнятный со сна. А прошло-то всего ничего, минуты две.

– Рисунок странный, – будто оправдывается.

– Тебе зачем? – Беллатрикс говорит равнодушно, точно отвязаться хочет. И – после небольшой паузы. – Столько сволоты, которую к праотцам отправили.

Уж лучше б не спрашивала. И ведь ни капли не интересно было. Адель проводит пальцем по запястью и тут же отдёргивает руку, точно обжёгшись. А на самом деле ведь просто гладкая кожа. И десятки жизней. Восемь – десять – пятнадцать – двадцать…

– Больше, – говорит вдруг Лестранж, – на самом деле. Только дурь это, понты. Места не хватит всё колоть.

Места не хватит. Для кого и где? Для жизней. Вот этих всех жизней, вычеркнутых из потрёпанной ведомости, – с плюсиками напротив имён. В той самой, коричневой от старости, снятой с разбитого корабля. Беллатрикс снова прикрывает глаза и, наверное, отключается. И снова банки-колбы, и снова – дезинфицирующее-заживляющее-восстанавливающее… укрепляющее, конечно же… Куда ж без него?

Волосы прилипли ко влажному от пота виску, мазки крови на щеке, как будто от пальцев – Адель вытирает их холодной мокрой салфеткой. Еле слышный шорох в клетке – Чаки пьёт воду – и Адель уже напрягается. Мерлин мой, всего только кенарь пьёт свою чёртову воду!

Часы начинают отбивать время. Полночь, верно.

Первый удар – глухой, как будто материя, например бархат, попала между молоточком и блестящей полусферой звонка. Звук путается в этом бархате – штор, диванной обивки, покрывала на кресле. Второй… Обивка – ворсинки слиплись от крови. Пятна, как кляксы. Пятый… Покрывало на кресле смято и сдвинуто в сторону. Она допоздна читала. Десятый… Матерчатая обложка книги, и под ней не видать названия, хотя Адель знает, что это справочник. Травы, всего лишь…

– Двенадцать, – говорит вдруг Беллатрикс, не открывая глаз. Не спит, оказывается. – А ты думала, сплю? – спрашивает равнодушно. – Чтоб ты подорвалась, и к камину или сразу в аврорат поскакала?

– Не поскачу, – говорит Адель. – Спите. Колдомедики дают клятву, что… А, да не важно, что. Спите спокойно.

Беллатрикс негромко хмыкает, и в этот момент раздаётся невнятное бормотание. Адель против воли прислушивается. Влажные горячие пальцы неожиданно стискивают её руку – крепко, и не высвободиться никак.

– Чёрным ходом уйдём, – доносится до неё. – Всех надо валить. Ты дурак, что ли? И детей тоже. Времени нету уже, трали-вали разводить. Всех, к Мерлиновой матери, до единого.

– Слышь, потише! – Беллатрикс повышает голос. Быстрый взгляд в сторону Адели – поняла ли? – Потише там, говорю!

– Она вас не слышит, – объясняет Адель. – Ничего, я уйти могу, – и ведь ушла бы с удовольствием, убежала бы просто, хотя бы вон на кухню. Дверь приоткрыта призывно, и полоска света проникает туда, куда хочется ей. Вместе с этим светом.

– Сиди, – говорит Беллатрикс. – Уйдёт она. Куда ты уйдёшь-то?

– Бабу с детьми завалил ты? – Адель чувствует, как пальцы сжимаются с такой силой, что она готова заорать прямо сейчас. – А? Завалил? Ну?

– Да, – говорит Адель – только для того, чтобы больше этого не слышать. Потому что женщина с браслетом разговаривает с ней, точнее, с кем-то, кто тоже, наверное, в пропитавшейся кровью одежде, и с отсветом зелёного пламени Авады в глубине зрачка. И она должна, должна сказать это – потому что просто должна. И повторяет за кого-то неизвестного, кто где-то там, в прошлом, должен сделать это, завалить, а потом уйти в штормовую завесу, уйти навсегда. И повторяет ещё раз, громче: – Да.

Стальная хватка ослабевает, невнятное бормотание уже невозможно разобрать, а вскоре оно и вовсе стихает.

По комнате снова плывут ленты сигаретного дыма. Ей завязывали бантики – но только в первом классе. Белые, с туманными полосками, как этот дым. Интересно, а у… мадам Лестранж были бантики – хоть когда-нибудь? Чаки в клетке вертит головкой и осоловело моргает крошечными бусинками-глазками, вероятно, пытаясь сообразить, почему ночью в комнате не потушен свет. Пламя свечи трепещет, и дым время от времени обретает формы невиданных существ. С запахом налитых соком ягод. И страха. Существ, приходящих из-за грани. Из-за чёрной штормовой волны.

И для Адели мир сейчас сосредоточен в этом круге света от свечи. Она и два человека. Ещё там существует диванная ножка, кусок покрывала и эти полосы дыма. А всё остальное – где-то далеко. Менее реальное, чем дым, который можно при желании разогнать рукой. Будто привиделось вообще и никогда не существовало.

– Пить дай, док, – слышит Адель. Чашку с водой она держит сама, чтоб не пролилось на диван. Она всё же на нём спит. Хотя бы иногда.

– Отпустило малёк вроде, сволочь. Ну, ты, док, даёшь, – это похоже на благодарность или она ошибается?

– Сутки хотя бы пройдут и… – Адель не знает, как сказать дальше: "будешь как новенькая" или всё же "будете". Но всем понятно и без того.

– Книг у тебя много, док, – вместо этого говорит ей Беллатрикс, ещё раз оглядываясь. Теперь уже не только серебристый и зелёный заметила, выходит. – Даже жалко, что и почитать-то некогда. Лови, – это уже не ей; пачка сигарет летит по направлению к дивану и шлёпается с глухим звуком. – Чтоб не заснула. А я прикорну.

Значит так вот. По очереди будут. Чтоб "не поскакала в аврорат". Смешно.

Одна сигарета за другой. Много курит, очень много. Трясущейся рукой подносит огонёк к коричневому кончику и затягивается – сильно, с наслаждением. Это просто сигаретный дым и свет свечи, точкой отражающийся в прищуренных глазах, а Адели всё чудится там зелёный огонь смерти.

– Я что болтала-то, док? – вдруг спрашивает. Русые волосы собраны сзади – конечно, у неё тоже могли быть бантики, ну хоть когда-нибудь. А сейчас – чёрная аптечная резинка, и только. Серые глаза, женщина как женщина. Только без имени. Не надо имён. Зачем? Ну, пожалуйста, твердит про себя Адель, всё, что угодно, только не имена. На нейтральной полосе имена ни к чему, ведь так?

– Наверное, ничего такого. Баба с детьми. Завалить. Чёрный ход, – вот так вот тебе, кратенько если.

– А, – с пониманием. – Ну, да. Было. Как раз вот, – и кивает в сторону. Надо думать, имеется в виду "прямо перед тем, как они здесь оказались".

– И как? – голос у Адели, кажется, просто бесцветный от равнодушия. Ведь ей же ничуть не интересно, разве не так, нет? Но почему-то и не страшно. И не противно. И не мерзко. И – почему-то надо.

– Нормально. Завалили. И бабу, и… всех остальных, – а вот про тебя так нельзя сказать на все сто, дорогуша.

– Расскажи что-нибудь, – предлагает Адель. Не очень-то надеясь на ответ. Какой тут, к Мерлину, ответ?

– Как завалили, что ли? – в голосе неприкрытое удивление, несмотря на то, что и говорит-то пока через силу от слабости.

– Что хочешь, – быстро произносит Адель. – Может, приятное что? Или про это вот захочешь? – она касается наколотого браслета из крестов – и тут же отдёргивает руку. Чёртова дура! Она что, забыла, кто перед ней?

– Слышь?! Ты только не бойся. Расскажу. Что-нибудь, – голос становится мягким. Как воск. – Ну, приятное – это про Хозяина надо. Ты только это, не бойся, – повторяет ещё раз. Словно уговаривает.

– Не буду, – говорит Адель, хотя вот в этом-то она как раз не уверена. Точнее, не уверена, что не услышит в один прекрасный момент такого, от чего её не вывернет наизнанку. Но она выдерживает. И не выворачивает даже. Про много огня и пепла, про убитых людей – и про новые крестики на запястье. Крестик – чья-то жизнь. Склонившись, слушает торопливое бормотанье – и слова сплетаются с сигаретным дымом и темнотой. Словно бы в сеть, невидимую, но прочную. Сделанную из того же вещества, что и чёрная волна.

– Думаешь, док, нам всем просто так Метку дают, за красивые глаза? – Да нет, не похоже, в общем-то. – Сначала делать надо полезное что-то, каждому своё. Ну, и убивать, конечно, не без этого. Убить всегда по первости сложно. Сначала кого-нибудь, и не важно, кого. Это первый… как сказать-то?… этап. А вот потом убить, но не абы кого – а старика, или бабу беременную там…

– А тебе – кого? – всё-таки спрашивает Адель. Вот проклятущее любопытство!

– Вот мне – бабу как раз, – неохотно отвечает, почти равнодушно. Почти.

Свеча шипит и оплывает. Воск переливается через край и течёт, образуя мгновенно застывающие сталактиты с горячей прозрачной каплей на конце. Капля срывается и шлёпается на стол, расплываясь кружочком с матовой поверхностью. Ноликом. Есть такая игра – крестики-нолики…

– …И тут он мне говорит ещё раз, дескать, дай руку. А я-то уж было думаю, отделалась, чуть язык насквозь не прокусила, больно очень … И вот ты прикинь, берёт он мою руку, а у меня ведь клеймо только-только выжжено, больно, бля, знаешь как – и говорит: "Ну, ты ведь хочешь убивать, правда? И умеешь. И ещё научишься", – и по руке мне гладит. А мне – ты только представь – ни хера не больно. А мне по молодости правда нравилось, это да. Кстати, тогда и мода пошла – кресты колоть… И вот он мне и говорит: "Ну, так иди и делай свою работу. Убивай – сколько влезет"… Док? Не бойся только, слышь?

– И что? – спрашивает Адель. И проклинает себя за излишнее любопытство. Ну откуда это? Ну какая ей, в самом-то деле, разница? Она никуда не хочет – и не будет, нет уж, увольте, покорнейше благодарю – вмешиваться. Никуда. И никогда. И всё равно – ну срывается вот: – А сейчас? Не лезет уже?

– Не знаю, – слышит она наконец. – Мне вот отчего-то надо было рассказать тебе, а вот отчего, не пойму. Это ведь всего лишь работа. А, док? Что думаешь?

– Не знаю, – отвечает Адель. И – почему-то надо сказать: – Работа, наверное. У каждого своя.

Свеча шипит и гаснет. Да уж и не нужна она. За окном занимается рассвет, и цветы в горшках потягиваются вовсю. Голодные, наверное. Адель садится за стол, опускает голову на руки. Покормить цветы. Покормить цветы. По-кор-мить-цве-ты… И она проваливается в тяжёлый сон без сновидений, наполненный только этой безысходной чернотой. А когда просыпается с затёкшей шеей и отпечатком складки собственного рукава на щеке, то обнаруживает, что комната пуста. Только Чаки весело прыгает за прутиками клетки, расплёскивая оставшуюся в поилке воду.

Адель тянется пальцами к щеке и вдруг в ужасе вздрагивает. Какое-то пятно или пятна – на левой руке. И больно, чёрт возьми. Не отрывая подслеповатых глаз от пятен, она другой рукой нашаривает очки. Ой, Мерлин ясный! Всего только синяки. Чёрт-чёрт-чёрт, так что угодно примерещится. И эта боль – чёрного пламени – словно из-за штормовой завесы той стороны. Надо же было с такой силой в руку вцепиться. Адель вспоминает прошедшую ночь, горячие пальцы и лихорадочно блестящие глаза, в которых только боль и смерть. Превращённые в слова здесь, в доме на нейтральной полосе.

Адель дрожащей рукой проводит по виску – капельки пота на пальцах. Той самой руки. Она никому не нужна, что за бред. Она ни во что – слышите, ни во что! – не хочет вмешиваться. Ей хватило того, что уже произошло. А ведь это всего лишь брызги чёрного шторма войны, залетевшие в её дом. Остаётся надеяться, что ЭТО не повторится. Никогда. Потому что – она не хочет, не хочет, не хочет…

…Но кто её спросит, чего она хочет или не хочет?….

Это случается очень скоро. Опять твёрдый кончик приставленной палочки, и чёрная волна – всепоглощающая, беспощадная.

– Слышь… это самое, собирайся. Пойдём.

– Вы в своём уме? – спокойно. – Пойдём куда?

– Вы ж всё поняли, док, – говорит та, что постарше. Мадам Лестранж. В розыске, награда – десять тысяч галлеонов. – Давайте быстренько.

С ними. Интересно. Понятно, конечно, куда и зачем. Что ж тут не понять? И на "вы" уже, подумать только. Сделать что? Посмотреть больного? Практически нет врачей? Вот это уже понятнее.

– Что за заклятье? – спрашивает буднично, как будто на обходе у себя в Мунго.

– Да не заклятье. Вот, наколку себе делал. Сам. Иголкой. Как маггл. Идиотство одно в голове, – раздражённо говорит Лестранж, брезгливо поджав губы. – Чёртов мудак. Придурок то есть, – неохотно поправляется она.

На кровати, сжавшись в комок, кто-то лежит. Этот кто-то – совсем мальчишка. У него хоть диплом об окончании школы есть, интересно? Рядом с ним жарко, будто дверцу печки приоткрыли, а сам он трясётся крупной дрожью, кровать ходит ходуном.

– А что ж в Мунго не пошли? Ах да, – спохватывается Адель и берёт его руку. Бешеный пульс под пальцами, толчки раскалённой крови. Чёрный, точнее, тёмно-тёмно коричневый рисунок Метки. Выжженный. Судя по всему, скоро она сама обзаведётся таким же украшением. А на запястье у него два креста. Плюсики. Опять крестики-нолики. И тут. Вокруг разливается багрово-чёрная опухоль воспаления.

– Ты зачем колол-то их? – спрашивает Адель, держа горячую руку.

– Делают так. Видел. Круто, – зубы у него стучат так громко, что она насилу понимает, что он сказал. – У старшей боевой группы вон сколько.

– Ага. И ты столько же хотел? – интересуется Адель.

– Не знаю. Да. Нет, – он снова начинает дрожать так, что не может разговаривать вообще.

– Заражение, док, да? – спрашивает Лестранж. – Скажите.

Странная логика. То на "ты", то на "вы". Не поймёшь. Скажет, куда она денется. И поможет, конечно. Благо обычная человеческая инфекция, даже не самая страшная.

Дезинфицирующие зелья, обеззараживающие повязки, восстанавливающее, укрепляющее – это внутрь.

– Спасибо, – шепчет мальчишка. Тёмненький. Симпатичный. Будет, когда постарше станет. ЕСЛИ станет.

– Не за что. Пожалуйста. – И присесть. Ноги не держат.

Но куда там – присесть.

– Пошли, док, – Лестранж подходит сзади.

Не присядешь, пока… Могла бы догадаться. Дура ты, Адель. Невозможная наивная дура.

Полутьма. Кресло, камин. Пальцы лежат на подлокотнике. Обычные человеческие пальцы, ничуть не страшные. Их положено целовать? Нет, ну, что вы! Зачем это? Да, а ведь вы нам нужны, доктор Дельфингтон! Вы ведь не можете не понимать, что… бла-бла-бла…

Она не может не понимать. Да, это точно. Что она наивная дура, которая не хотела вмешиваться и всё-таки вмешалась. Левую руку? О да, конечно,… Милорд. Ведь не думают же они, что Адель скажет "нет" – естественно, теперь уже не скажет.

И разбиваются на осколки толстые стёкла-линзы, и сам старый маяк сползает под откос грудой перемолотого каменного крошева, оставляя Адель на пустом холодном берегу. Она не умеет плавать, чёрт возьми, она так и не научилась. А шторм налетает на остров и сметает с песчаного пляжа всё, что кто-то нарисовал соломинкой на песке. Крестики-нолики под полуденным солнцем в зените, на горячем песчаном пляже.

Ой, Мерлинова борода! Больно-то как! Наверное, она вскрикивает, наверное, даже орёт, и ещё как, и следующие четверть часа выпадают у неё из памяти. Первое, что она видит, когда спадает беспросветная пелена боли – потёртая тёмно-зелёная мантия и дымок сигареты.

– Ну, док, не кисни! Всем клеймо выжигали, и никто в обморок не падал.

– Да я, в общем-то, – Адель закашливается, – не напрашивалась.

– Ты это брось, – спокойно, без надрыва. – Брось это. Хозяин лучше знает. Ему видней. А клеймо – это гарантия, что к аврорам не побежишь. Ой какой срок никому неохота схлопотать.

– Да я б и так… хм… не побежала, – Адель прикасается пальцами к извилистой чёрной татуировке и вздрагивает от боли.

– А кто тебя знает? – спокойно говорит Лестранж. – Сейчас – нет, а завтра – да.

– Я ж говорила, что колдомедики клятву приносят, – терпеливо объясняет Адель.

– Ну, говорила. Мало ли что сказать можно? У тебя теперь другая клятва – верности Господину. Как и у нас всех. Пойдём, что ли?

– Куда? – говорит Адель и удивляется, что она вообще об этом спросила. Ведь не думала же она всю ночь провести… кстати, где? В пустом коридоре, вот где.

– Там ещё несколько есть. Посмотрите? – Ну, вот, опять на "вы". И с чего это? Посмотрит, конечно. Всё она теперь посмотрит. И всех, конечно же.

Комната… Нет, что за бред. Естественно, не просто комната. Лазарет. Слово-то какое, словно из старинной жизни вынырнуло. Промозглая осень, комендантский час и лазарет. Отличное сочетание. Мини-Мунго. Только страшнее. Потому что играют здесь вот в такие крестики-нолики. Казнить нельзя помиловать. И только так. И плюсик в ведомости, выполнено, мол. И чернила на пергаменте – тёмно-коричневые, почти чёрные. Почти как Метка.

И нет песчаной косы у подножия маяка. А детские игры ушли в бешеный шторм и сине-зелёные бушующие волны.

Ничего, нормальный лазарет такой. Кстати. И человек действительно несколько, не обманула. И мальчишка давешний здесь. Как зовут-то хоть его, узнать надо будет.

А тут не только мальчишки. И девчонки тоже. И постарше – прямо дедушки с внучками. Рядом. И не моветон. И чистокровные все почти небось. Ну, теперь держись, полукровка идёт.

– Кому авроры в башке покопались неудачно, – мрачно объясняет Лестранж. – А кто потом от Хозяина огрёб по самое не хочу. У нас знаешь как? Чуть что, и… – она щёлкает пальцами.

Что ж тут щёлкать-то? Авада беззвучно прилетает. И Круцио тоже. Но прилетает – это да, это Адель не сомневается. Тишины хочется и домой. Интересно, отпустят? Теперь-то поверят, что к аврорам не побежит? И – тишины бы. Ти-ши-ны.

Нету здесь тишины. И не пахнет тишиной. Словно галдёж какой-то, тихо только. Бывает галдёж шёпотом?

– …мама, мам… ну, послушай же, мама… – Ну, маму все зовут, видать. Не тётю же с улицы. А кого-то звать надо. Всегда причём.

– … А она за соседним столом, прямо напротив меня… И я всё думал – жалко, такая симпатичная – и в Равенкло… – что? Адель прислушивается. Парень. Чуть постарше, чем тот, с плюсиками. Но всё равно – молодой до невозможности. И что там про Равенкло?

– Ты иди, может? – предлагает она Лестранж. – Посмотрю я тут. Что к чему.

– Двадцать пять лет, док. Не забывайте. Если надумаете дурость какую сделать. Они с нами не церемонятся, – а взгляд настороженный. Но глаза красные. Интересно, сколько суток не спала?

– Иди. Идите. Куда ж я денусь с этим, сами подумайте? – Адель, забыв, неосторожно прикасается к левой руке и снова вздрагивает от боли. Голова и так кругом идёт, не поймёшь, как и обратиться – ты или вы?

Лестранж окидывает ей изучающим взглядом, но, похоже, верит: вид у Адель такой что ли, внушающий доверие – но не уходит. Наверное, и в самом деле "чуть что". Садится на табуретку около стены, и снова чуть тянет дымом с запахом сада и летнего дня, нагретого солнцем. Но только чуть.

– …За соседним столом… – повторяет парень рядом с Адель, и она аж вздрагивает – столько в голосе… уже свершившегося. Плюсик в ведомости. Чёрточка сверху вниз, а потом слева направо, и перо скрипит – неприятно так, хоть и еле слышно. Будто по мозгам царапает, хотя всего лишь по пергаменту. Неочиненное – видать, второпях.

– Расскажи. Кто за соседним столом? – куда теперь торопиться? Пусть расскажет. Всем, видать, рассказать надо. А вот послушать – мало, кто послушает. Но она послушает. – Ну, давай, не бойся.

– Мелисса её звали. Как трава, – а глаза закрыты у него. Не спит и не вспоминает.

Просто бредит. Много Crucio – да, тут будешь бредить. Хорошо, что живой остался. А… нет-нет-нет… ТАК думать нельзя… Но она всё-таки подумает, ведь никто сейчас не считает мысли? Ведь правда? Лестранж отвернулась, прислонившись к стене и обхватив себя руками, словно ей холодно; средний и указательный пальцы жёлтые – от никотина. И Адель подумает, совсем чуть-чуть подумает. А… Хорошо ли, что живой остался?… ХОРОШО ЛИ?…

– Как трава… И глаза зелёные были, как трава…

И как Авада, думает Адель.

– И как Авада, – повторяет он. – Я не знал…

– Не знал, как убивать будешь? – спрашивает Адель. Должна спросить. Должна узнать. Пусть для себя. Она узнает у него, у того, кто скажет, потому что просто ещё не забыл.

– Не знал… – вдруг он открывает глаза и смотрит на неё – совершенно осмысленно. Нет. Не бредит. – Не думал, что она там будет.

– Жалко? – Адель кладёт ему руку на лоб – тоже горячий, как печка. Холодно ей здесь не будет. Это уж точно.

– Всё по-честному. Бой был. Они и мы, – э, нет, это не ответ, друг мой.

– Ты не сказал – жалко?

– Вы кто? – вот как, вопросом на вопрос, значит…

– Я кто надо, – Адель уже не знает, а ему что надо – чтобы кто был: свой, чужой?

Оказалось, надо – как раз то, что и есть. Просто сказать уверенно, а он это услышит.

– Не знаю. Да, наверное, – наконец говорит парень и закрывает глаза.

Значит, жалко, раз "наверное". А сколько там плюсиков в ведомости? Запястье чистое, без крестов. Ну… просто не стал подражать. И тот, что слева от неё, не стал. Хотя этому на вид лет пятьдесят, такой не будет. Лицо незнакомое – не Ближний Круг, не разыскивается. По крайней мере, не так активно. Иначе бы всплыла в памяти колдография. А глаза не открывает. И не откроет ещё долго. Ментальный удар. Тот-Кого-Нельзя-Называть… ах, да, Хозяин, он же теперь её Хозяин. Ну, да, точно. Хозяин, видимо, не миндальничает.

– ...Сова прилетела? Прилетела сова?… А?… Сова? – прямо как заведённый. Что ж ему далась какая-то сова? – Нет? Не прилетела? Ну, как же, ведь табель с оценками?… Надо же, мы больше волнуемся, чем он сам! Подумать только! Накрывайте к обеду. Значит, прилетит завтра, дорогая. Я не узнаю? Почему?… Да, я к вечеру уйду, ты ведь знаешь, дела.… Ну, что ж заново начинать, дорогая? Вон там что – не сова? Ах, нет, прости. Что ты сказала? Всё будет хорошо, он доучится, и его пальцем никто не тронет, разве не за этим я шёл к Тёмному Лорду?… Нет, погляди, это и впрямь сова! Он скажет сам, зачем выспрашивать? Я не думаю, что будет "отвратительно" по Зельям. Это абсурд, чтобы, будучи студентом дома Слизерин, получить низкий балл по Зельям…

Горячие пальцы цепляются за руку Адель, и она понимает, что этот человек разговаривает с ней. То есть не с ней, полукровкой Адель Дельфингтон, а со своей супругой, но супруга осталась где-то там, далеко, и есть только Адель, да он и её-то не видит, и существуют лишь эти горячие пальцы, которые с такой силой сжимают её руку, что вот-вот раздавят.

Адель с надеждой оборачивается к Беллатрикс, но та снова курит, глядя мутными, пустыми глазами куда-то перед собой. На струйку сигаретного дыма. Не считает уже, сколько ночей без сна. И уж точно давно потеряла ведомость с маленькими плюсиками. Адель чуть высвобождает затёкшую руку из захвата – так и кости переломает, сам того не желая.

– Мне пора, меня зовут, – продолжает он. Там, в сверкающем полуденном солнце, ставя на стол с белой скатертью хрустальный бокал с вином. Целуя щёку, пахнущую персиками и малиной. И уходя. – Я просто выживший из ума идиот. Но всё будет нормально, только не забудь про оценки. Он умный, он выучится и уедет. Но сова ведь прилетела, правда? Ведь я видел, сам, своими собственными глазами видел. Да, дорогая? Ведь прилетела?

– Да, – говорит Адель, и сжимавшие ее руку пальцы расслабляются, а потом и вовсе соскальзывают, бессильно падая на влажную от пота простыню.

– Мэм? – давешний мальчик. Как же всё-таки его имя? – Благодарю вас, мэм. Мне лучше. Я просто дурак.

– Да уж, – она находит в себе силы улыбнуться.

– Вас можно спросить? – он медлит, явно чего-то опасаясь. Или стесняясь.

– Можно, – Адель ещё раз ободряюще улыбается.

– Я что-нибудь болтал? Ну, как они? – он отводит взгляд.

– Ты просто хотел быть похожим на… мадам Лестранж, – ну, как ещё ответить? И вот, находит-таки слова.

– Я струсил, – вдруг говорит он. – Я просто жалкий трус.

Так. Теперь молчать, крутя в пальцах пояс платья, или что-нибудь ещё. Что угодно. Можно ещё поправить причёску. Захочет – сам скажет.

– Она говорила, что чувствует удовольствие, когда.… Ну, вы понимаете, – ну, вот, так и есть, захотел – сказал.

– Когда убивает, – это уж и не вопрос, это утверждение.

– Да, – подтверждает он. – А кто-то не чувствует ничего. Ничего вообще, понимаете?

– И что? – ей действительно интересно.

– А мне было страшно, – признаётся тихо; но всё равно, вряд ли кто-то слышит. – Но я справлюсь, не думайте. Говорят, поначалу так всегда. Потом легче.

– Когда? Когда выколешь десять крестов? Пятнадцать? Больше? – интересуется Адель.

– Не знаю. Но я не должен… трусить. И помнить это всё – тоже не должен. Нельзя помнить… такую свою работу. Иначе сойдёшь с ума.

– А ты помнишь, – звучит, как приговор.

– Мэм… – единственная свеча отражается в его глазах двумя крошечными искрами. Веки припухли, и кажется, что он плачет – лихорадка ещё не прошла, она припечатывает его к кровати, размазывая податливое тело по простыне. Обессиленные пальцы перебирают ткань тонкого покрывала. – Мэм?… Вы не уйдёте?

– Нет, – решительно говорит она. Нет. Уже не ушла бы. Никогда. Даже если бы не было витиеватого росчерка на руке.

– Как вас зовут? – этот вопрос наверняка нельзя задавать, и потому говорит он еле слышным шёпотом, похожим на шелест листьев. Листьев акации под окном.

И почему-то именно в этот момент непрекращающийся гул голосов в лазарете, похожий на прибой, смолкает – как будто все до единого слышали вопрос и тоже хотят узнать ответ – сквозь дымку бреда, сквозь пелену боли, сквозь мрак беспамятства. И сквозь завесу сигаретного дыма с запахом вишни. Две крошечные точки в глазах Беллатрикс Лестранж – отражение пламени свечи – или холодного огня Авады? Или это только так кажется? Она разгоняет дым рукой – и почему-то молчит. Ведь никаких имён, или нет? Эти две крошечные точки в её глазах. А какого цвета – Адели не разобрать. Далеко.

Цел старый маяк, хотя она по-прежнему не умеет плавать, это правда. Но теперь она научится. Только вот стёкла-линзы вылетели к Мерлиновой матери, и перебита вся посуда. Но если есть хранитель, то будет жить и маяк – пусть без стёкол, открытый всем ветрам и ледяному северному шторму, несущему снег вместе с чёрной волной урагана.

Свеча потрескивает, и капля воска срывается и падает на стол, застывая крошечным кружочком. Игры на полосе, которая теперь перестала быть нейтральной. Крестики-нолики. Тишина и тяжёлый запах крови, немытого тела и дезинфекции. Бьётся снаружи сырой промозглый ветер, бросая в оконные стёкла пригоршни дождя, смешанного с первыми в этом году снежинками.

– Ад, – говорит она. – Доктор Ад.



The end



Оставьте свой отзыв:
Имя: Пароль:
Заглавие:
На главную
Замечания и поправки отсылать Anni